— Она мерзнет, — тихонько отвечаю я. — Постоянно.
Вместе идем к маме. Она протягивает руки навстречу сыну, приподнимается.
— О, Карлтон, ты дома.
Карлтон замирает на миг. Потом наклоняется, нежно обнимает маму. На его лице, обращенном ко мне, смятение. Я отворачиваюсь, стискиваю зубы, чтобы не расплакаться, — сбежать-то нельзя. Выражение лица Карлтона говорит мне больше, чем я хотела бы знать.
В Рождество приезжает Стюарт; я не отворачиваюсь, когда он пытается меня поцеловать, но шепчу:
— Я позволяю тебе это только потому, что моя мать при смерти.
— Евгения, — доносится мамин голос.
Завтра Новый год, я готовлю себе чай на кухне. Рождество миновало, сегодня утром Джеймисо выбросил елку. Весь дом в сухих иголках, но игрушки я уже убрала в чулан. Так тягостно и грустно было упаковывать их, заворачивать, как это делала мама. Я не позволяю себе даже думать о тщетности этих действий.
От миссис Штайн никаких вестей, я не знаю, получила ли она мой пакет и вовремя ли. Вчера вечером, не выдержав, я позвонила Эйбилин, просто поговорить об этом с кем-нибудь.
— Я все думаю о том, что надо бы добавить, — призналась Эйбилин. — А потом напоминаю себе, что мы уже все отправили.
— Я тоже. Сообщу сразу, как будут новости.
Иду в спальню к маме. Она сидит почти прямо, подложив под спину подушки. В таком положении ей легче сдерживать тошноту. Белая эмалированная посудина несет свой караул подле кровати.
— Привет, мам. Что тебе принести?
— Евгения, ты не можешь пойти на новогоднюю вечеринку к Холбрукам в этих брюках.
Мама прикрывает глаза и держит их закрытыми чуть дольше, чем обычно. Она истощена до предела — скелет в белой ночной рубашке, отделанной абсурдно легкомысленными ленточками и кружевами. Шея в вырезе ворота напоминает птичью. Есть мама может только через соломинку. И полностью утратила обоняние. Зато недостатки моего гардероба чует по-прежнему, даже из соседней комнаты.
— Они отменили вечеринку, мама.
Наверное, она вспомнила прошлогодний праздник у Хилли. Но в этом году, как сообщил Стюарт, из-за кончины президента все празднества отменены. Да и все равно меня никуда бы не пригласили. Стюарт придет сегодня вечером смотреть Дика Кларка по телевизору.
Мама кладет свою худенькую ручку поверх моей — суставы проступают под кожей. Я такого размера была в одиннадцать лет.
— Думаю, тебе нужно выбросить эти брюки, немедленно.
— Но они такие удобные, и теплые, и…
Мама устало прикрывает глаза:
— Скитер, извини.
Спорить больше не о чем.
— Хорошо, — выдыхаю я.
Из-под покрывала мама вытаскивает маленький блокнот, сует его в один из кармашков, которые она нашила на всей одежде — для платков и противорвотных таблеток. Крошечные диктаторские списки. Удивительно, как, будучи настолько слабой, она твердой рукой продолжает писать. «Нельзя носить: серые, бесформенные, мужеподобные брюки».
Звучит жутко, но, осознав, что после смерти не сможет диктовать мне, что носить, мама тут же разработала эту оригинальную посмертную систему. Приняла меры, дабы я никогда впредь не покупала сама неподходящую одежду. Возможно, она права.
— Тебя пока не тошнило? — Уже четыре часа, мама выпила две чашки бульона, но рвоты не было. Обычно к этому времени ее выворачивает раза три, не меньше.
— Ни разу, — отзывается она, закрывает глаза и спустя мгновение уже спит.
Наступил Новый год, утром я спускаюсь в кухню — приготовить «счастливые бобы». Паскагула с вечера замочила их, проинструктировала меня, как переложить в кастрюлю, зажечь огонь, когда добавить окорок. Процедура включает в себя всего два действия, но, похоже, все вокруг волнуются, хватит ли у меня мозгов включить плиту. Помнится, Константайн приходила первого января и готовила для нас «счастливые бобы», хотя у нее и был выходной в этот день. Она варила целый горшок, а потом раскладывала на тарелки по одной штучке и внимательно следила, чтобы каждый съел свою порцию. Наверное, она была немного суеверна в этом отношении. Потом она мыла посуду и отправлялась домой. Но Паскагула не предлагала помощь в свой выходной, и, учитывая, что у нее есть собственная семья, я ее и не просила.
Жаль, что Карлтону нужно уезжать. Так здорово было поболтать с ним время от времени. Обнимая меня на прощанье, он весело пожелал:
— Смотри не сожги дом дотла. — И добавил: — Я позвоню завтра, узнать, как у нее дела.
Погасив огонь, выхожу на крыльцо. Папа, опершись на перила, задумчиво катает в пальцах хлопковое семечко. Разглядывает пустые поля, которые еще месяц простоят незасеянными.
— Пап, обедать будешь? — окликаю я. — Бобы готовы.
Слабая, погасшая улыбка в ответ.
— Это новое лекарство… — Он изучает семечко. — Думаю, оно помогает. Она говорит, что чувствует себя лучше.
Невероятно, не может же он вправду верить в это.
— За два дня ее тошнило только раз…
— Папочка, это просто… Пап, она по-прежнему больна.
Но, судя по невидящему взгляду, отец меня не слышит.
— Я знаю, ты могла бы жить в другом месте, Скитер. — В глазах его слезы. — Но не проходит ни дня, чтобы я не благодарил Господа за то, что ты рядом с ней.
Мне неловко оттого, что он считает это моим сознательным выбором, но все же утвердительно киваю. И крепко обнимаю отца:
— Я тоже рада, что я здесь, папа.
Едва после праздников открылся клуб, я облачаюсь в теннисную форму и достаю ракетку. Шагая мимо буфета, игнорирую Пэтси Джойнер, мою бывшую партнершу, и еще трех девиц, курящих за столиком. Они тут же принимаются шушукаться, склонившись друг к другу. Сегодня вечером я пропущу собрание Лиги и, коли на то пошло, все предстоящие сборища тоже. Три дня назад я отправила письмо с заявлением о выходе из Лиги.